— Изволю.
Он налил, поставил чайник обратно на железо. Колено его правой ноги было ровно к печи, левая под себя, в шинельной складке. Сидел так, как сидят неделями. Сидел, чтобы было дальше.
— Бугров, — проговорил Ковальчук, не глядя. — Хлеб к одиннадцати пришёл?
— Пришёл, ваше высокоблагородие. К двенадцати раздали. Полнормы.
— А завтра?
— Завтра — полнормы. До пятницы.
— А в пятницу?
— В пятницу — поглядим. Обоз обещают к четвергу из штаба корпуса. Если придёт — норма. Если не придёт — полнормы. Сегодня в Кирилла Остаповича распоряжении.
— Хорошо.
— Хорошо, — повторил Бугров. И ещё раз: — Хорошо.
Дорохов провёл бруском по лезвию: раз, два, поднял к свече, оглядел, провёл ещё. Лопата была новая, утренняя — старую согнуло во льду у нейтралки. На третий проход он отнял брусок и опустил подбородок коротким движением — себе, не нам.
— Готова, — обронил он.
— На завтра?
— На завтра. Дальше — поглядим.
Иваньков фыркнул в кружку.
— Дорохов всегда — на завтра. У нас в Калуге так городовой говорил. Прохоров. Слышали про него, ваше благородие?
Я повернул голову.
— Не слышал.
Ковальчук тоже не слышал, я видел по его глазам — он слышал, но решил не слышать, чтобы Иваньков рассказал. Иваньков обвёл всех ровным взглядом и поставил кружку на пол у ноги.
— У нас в Калуге, ваше благородие, городовой был — Прохоров. Стоит у будки на Сенной, постоит, постоит. Идёт мимо мужик с гусем. Прохоров: «Чей гусь?» — «Мой». — «Откуда?» — «Из Грязнова». — «Иди дальше». Мужик пошёл. Через час идёт обратно — без гуся. Прохоров: «Где гусь?» — «Продал». — «А деньги?» — «Пропил». — «Иди дальше». На третий раз идёт мимо — совсем без всего, ни гуся, ни денег, ни шапки. Прохоров спрашивает: «Что — пропил окончательно?» — «Так точно». — «Иди тогда домой». Мужик домой. А Прохоров остался у будки. Стоять. Калужанин же.
Бугров засмеялся первым — коротко, в кулак у губы. Дорохов улыбнулся одной правой щекой. Ковальчук обронил «иди тогда домой», повторив, прыснул в папиросу и закашлялся. Иваньков смотрел на всех с лицом человека, который не знал, что будет смешно сразу всем. Я тоже смеялся.
Я смеялся, потому что Прохоров стоял у будки, и Иваньков был рад, что мы знаем теперь Прохорова, и потому, что вчера в восьмидесяти шагах от нашего поста стоял у скалы другой человек, у которого не было даже имени для нашей записки, и от этого второго смеха было нельзя; от первого, об Прохорове, — можно. Между двумя смехами у меня в груди легло что-то ровное, плотное и тяжёлое.
Зимовка.
— А что — Прохоров стоит и сейчас? — спросил Ковальчук, утирая глаз большим пальцем.