Чехонин на «правосторонней» коротко кивнул, не дослушав, — значит, Ляшко ему уже отписал. Когда я кончил, он повернулся к санитару — тот уже стоял со вторым санитаром и носилками — и сказал:
— Несите. Под лопатки и под ноги. В среднюю.
Они подошли. Чехонин остался стоять у входа в ту палатку, куда понесут Карпова, и держал полог левой рукой так, чтобы носилки прошли. На правой руке у него и дальше блестело то светлое пятно — карболка, скорее всего, не стиралась за смену. Я отвёл руку от плеча Карпова — впервые за пять часов; рука осталась на нём, как не своя, какое-то время не разгибалась. Я её разогнул другой рукой.
— Иван Иваныч.
— Я слышу.
— Передаю вас.
— Передавайте. Я в третьей.
Я отошёл на шаг. Санитары подняли его — за плечи и под колени, по уставу; Карпов, кажется, не дрогнул. Понесли в палатку. Полог откинули — внутри стояло восемь нар, на четырёх раненые, на трёх пустые, на одной — кто-то тяжёлый, в бинтах поверх головы, не двигался. Палатка пахнула карболкой, шерстью, варёной перловкой и чем-то ещё, что я раньше не знал, — сладковатым, тёплым, не противным; я потом понял, что это иодоформ.
Полог упал. Я остался на улице.
Чехонин ушёл за ними. Молодой санитар сел на табуретку обратно — не быстро. Я постоял у саней. Фёдор слез с облучка, потоптался у коня, накрыл коня попоной. Гнедой шумно вдохнул и потянулся к снегу — лизнуть.
— Тихоныч. Идите в палатку с обозными. Грейтесь.
— А вы, вашбродь?
— Я подожду.
Фёдор посмотрел на меня — длинно, по-фёдоровски, — крестился незаметно, тыльной стороной ладони у пояса. Не пошёл сразу. Постоял. Потом всё же пошёл.
Я стоял у саней. Шинель я застегнул на верхний крючок — холод, который весь путь был один, теперь стал иной: пять часов в санях держали меня сидящим, теперь надо было стоять, и стоять было хуже. Ноги начинали ныть. Я переступил.
В уставе ордена есть отдельная глава: про брата у двери дома больных. Он не входит. Он стоит. Его дело — ждать. Если дверь откроется и комтур скажет «войди» — войдёт. Если не скажет — простоит до утра. В уставе записано, что брату у двери позволительно присесть на лавку, но не позволительно спать. Запись в одну строку, тринадцатого века; я её прочитал на третьем курсе, готовясь к семинару Северянова, и тогда подумал: какая дикая регламентация любой мелочи. Сейчас я подумал иначе. Я подумал, что регламентация — это и есть способ сохранить за стоящим у двери его место в порядке: не родственник, не врач, не священник, а тот, кто стоит. У него, оказывается, чин.
Лавки у меня тут не было. Я переступил с ноги на ногу.