В этот момент дверь толкнули, не постучав.
Кац вошёл. В очках, в полушубке поверх шинели, с большой бухгалтерской книгой под мышкой. Шапку снял у двери, отряхнул о сапог, повесил на крюк рядом с моей. Зашёл, поглядел сразу на стол.
— Прапорщик. Я к вам с расчётом по дровам. Самойлов утверждает — у нас на неделю в обрез, если погода держится.
— Здравствуйте, Семён Львович. Садитесь.
Он сел на табурет напротив. Книгу положил на стол. Глаз у него был сейчас не штабной — другой, мягче. Я уже видел этот глаз у него — поздним вечером в январе, когда он зашёл с расчётом Самойлова и увидел, что я пишу. Тогда он положил бумагу, сказал коротко и ушёл, не комментируя. Сейчас бумага была у него тоже, но взгляд опередил бумагу: он остановился на новой тетради. Кац поглядел на угол стола, на стопку из двух тетрадей.
— У вас здесь две, прапорщик.
— Две, — отозвался я и не стал отодвигать.
Кац помолчал. Поправил очки указательным пальцем правой — у самого носа. Этот жест я знал.
— Прапорщик, можно спросить?
— Можно, — отозвался я негромко.
Он не сразу поднял глаз от тетради.
— Что это?
Я подумал, что мог бы сказать «личное»; он понял бы и не задал второго вопроса. Но это было бы неправдой и неправдой обидной — Кацу, который сам показал мне в декабре, как держать журнал потерь так, чтобы у него под рукой числа лежали отдельно, а имена — отдельно, и одно не путалось с другим.
— Записываю наблюдения. По зимней войне в горах. Что заметил за полтора месяца.
Кац коротко поправил очки — теперь второй фалангой того же пальца.
— А с какой целью?
— Не знаю, — ответил я. — Может, кому-то пригодится.
Кац не сразу ответил. Он не отрывал глаза от тетради — но и не тянулся посмотреть, что я там написал. Это меня тронуло сильнее, чем тронул бы интерес. Он спрашивал не из любопытства, а потому, что вопрос был важнее ответа.
— Правильно, — отозвался наконец. — Я в Одессе тоже всё записывал, не зная зачем.
Я отложил перо и обратился к нему обоими глазами.
— Что записывали, Семён Львович?
— Лекции. Сначала — потому что боялся не запомнить. Потом — потому что профессор обронил одну мысль, потом отказался от неё в следующей лекции, и я был единственный, кто её сохранил. Потом — уже не помню зачем. Привычка.
— И сохранили? — переспросил я тише, чем хотел.
— Сохранил. Тетради остались у мамы в Одессе. Она бережёт, хотя не понимает, что в них. Иногда мне приходит в голову, что когда-нибудь это пригодится тому, кто будет писать историю математики в Новороссийском университете в эти годы. А может, не пригодится никому. Это уже не моё дело.