Бугров перевернул его лицом вверх. Степан смотрел в небо, которое уже не видел. Бугров стянул с себя шапку и подержал её — секунду — и надел обратно. Я этого жеста никогда не видел у Бугрова. У Иванькова видел — Иваньков снимал шапку с убитых, чтобы помнить. Бугров — снял свою.
— Дальше. — Ковальчук сказал это себе под нос. Не мне. Не Бугрову. Никому.
Мы пошли дальше.
* * *
Через полчаса откопали Михайлова — живого, сидящего в снежной ямке у самой повозки, в полуметре от Степана. Он сел, кашлянул снежной крошкой, посмотрел на меня и сказал: «Сергей Николаич». И всё. Дорохов снял с него шинель — её надо было выбить, — Михайлов остался в гимнастёрке, и мы накинули на него ковальчуковскую шинель, которую тот бросил на снег час назад.
Через сорок минут — Жилин, обозный из третьего взвода, рядом с Михайловым, на той же глубине. Тоже живой. Глаза у него были открыты — он провёл там сорок минут с открытыми глазами в белой полутьме, не моргая. Когда мы его вынули, он не моргал ещё минут десять. Потом — заплакал, без звука, по двум полоскам через грязь.
Через час — Никитин Сергей, тамбовский, в шести шагах от повозки. Под ним был тот, кто его придавил, — кто-то из обозных, второй слой; этого второго мы достали через двадцать минут после Никитина. Никитин был мёртв. На затылке — короткий тёмный след, под башлыком; снег вокруг головы — розовый. Удар сзади, по затылку, чем-то твёрдым — углом повозки или камнем. Сергей был тамбовский, двадцать восемь лет, два года в полку, в письмах подписывался «Серёжа», в строю — сухой и точный, я его помнил с октября.
Под Никитиным — Глушков Михаил, вятский. Живой. Без сознания. Ляшко скажет потом, что он уцелел, и это будет правда — но в эту минуту, на снегу, было непонятно. Дорохов снёс его в сторону, к скале, и накрыл двумя шинелями — своей и Северова.
Я считал. Не имена — счёт.
Семь живых. Один мёртв.
Дорохов сменил место — пошёл правее, ближе к обрыву, где, по его расчёту, должны были быть последние из шедших впереди обоза. Он не объяснил расчёт. Он его никому не объяснял. Через пятнадцать минут — лопата дошла до твёрдого, и из-под неё показалась чёрная варежка. Под варежкой — Боровец Иван, подольский. Живой. Сильно обморожен, обе ноги — Ляшко скажет, что левая, может быть, не восстановится. Мы вынули его и понесли вниз по тропе, по тому, что было тропой, — Дорохов спереди, я сзади. Боровец что-то говорил, шепотом, что-то по-польски — не «Отче наш», а слова из песни, по ритму. Я разобрал «матка» и «зима». Дальше — не слушал.
Восемь живых. Двое мёртвых.