Я стоял перед зеркалом и смотрел на чужое лицо, и чужое лицо смотрело на меня, и между нами была стеклянная граница, за которой остался весь мой мир — Нижнеярск, администрация, трубы, подряды, Геннадий Палыч с его презентациями и Стёпа Лебедев с его авариями, — а по эту сторону было только это лицо, эта борода, эти чужие руки и колокольный звон за окном.
Ладно. Ладно. Ладно.
Если это — смерть, то у смерти очень странное чувство юмора. Если это — жизнь, то у жизни — тоже.
Работаем с тем, что есть.
Кабинет находился через коридор от спальни, и пока я шёл эти десять шагов, я успел заметить: полы — дощатые, скрипучие, покрытые домоткаными дорожками; стены — оклеены обоями в мелкий цветочек, местами отстающими; потолки — высокие, метра три; воздух — тяжёлый, спёртый, с нотами печного дыма, свечного воска и чего-то масляного. На стене — портрет государя императора в мундире с эполетами, под ним — икона в серебряном окладе, рядом — чьи-то силуэты в овальных рамках, бледные, как призраки. Дом был большой, основательный, купеческий — но не богатый: мебель тяжёлая, тёмная, из той породы мебели, которую покупают один раз и на три поколения, и которая с каждым поколением становится только мрачнее.
Кабинет Павла Андреевича Стрешнева выглядел так, как должен выглядеть кабинет человека, который работу не то чтобы любит, но и не избегает: массивный стол — дубовый, с зелёным сукном, на котором чернильные пятна образовали собственную карту звёздного неба. На столе — чернильница стеклянная, с бронзовой крышкой, и в ней чернила, густые, как дёготь. Рядом — перья. Гусиные. Три штуки, очиненные, в деревянной подставке. Стопка бумаг в углу стола — по слою пыли видно, что к ней не притрагивались недели две. Ещё одна стопка — поменьше, почище — видимо, текущие дела.
Я взял перо, обмакнул в чернила — и попытался написать на лежавшем тут же листе бумаги: «Стрешнев П. А.» Перо скрипнуло, брызнуло чернильными каплями, и вместо подписи на бумаге расплылась корявая клякса с хвостиками, отдалённо напоминающая кардиограмму тяжелобольного.
Замечательно. Я не умею писать. Физически не умею писать перьевой ручкой — потому что в двадцать первом веке я подписывал документы шариковой «Паркер», а навык макания гусиного пера в чернильницу и ведения его под правильным углом с правильным нажимом у меня отсутствует напрочь. А почерк — это первое, что заметят. Секретарь, который получает от меня бумаги каждый день. Дети, которые видели записки отца. Любой, кому Стрешнев когда-либо писал.
Проблема номер один. Список только начинался, и он уже обещал стать длинным.