— Спасибо за вечер, Павел Андреевич. Мне пора. Больные ждут. — Он помолчал. — Я составлю заявку на журналы. К понедельнику — принесу.
— Буду ждать.
Он вышел. В коридоре — я слышал — Прохор подал ему плащ и трость. Шаги по ступеням. Звук дрожек (он ездил в городской бричке, которую держал для объездов). Тишина.
Я сидел в малой гостиной, у остывающего чая, и смотрел на портрет того незнакомого стрешневского предка на стене. Предок — плотный, бородатый, в синем кафтане, с выражением купеческого спокойствия — смотрел на меня тёмными глазами с холста. Я подумал: ты бы такого не одобрил. Сидеть с земским врачом-немчурой, и говорить о туберкулёзной бактерии, и обещать переделать больницу, — это не купеческое. Это — что-то другое.
Я не знал — что именно. Но я знал, что в эти три дня — между Красновым, Николаем и Вебером — у меня сформировалось что-то, чего у меня не было до сих пор: программа. Не для города, не для бюджета, не для паводка — а для будущего. Долгосрочная программа. На двадцать лет — те самые, о которых я говорил в апреле, слушая Манифест из окна.
Воскресная школа — через Краснова. Просвещение снизу.
Оборона Николая от Залесского — через честный разговор. Сохранение одного мальчика.
Медицинский прогресс в Бережанске — через Вебера и подписку на журналы. Science в уездном городе.
Плюс — то, что уже было: кирпичный завод, долг Цукерману, восстановление нижнего города, разобранное наследство Стрешнева.
Много. Страшно много. И всё — одновременно.
Но у меня был — впервые за шестьдесят три дня в этом теле — список, в котором каждый пункт вёл к конкретному человеку, а каждый человек вёл к конкретному действию, а каждое действие — к конкретному результату, за который я отвечал. Не как Стрешнев — а как Ракитин. Чиновник из двадцать первого века, который, видимо, навсегда застрял в девятнадцатом. И который теперь, кажется, начинал понимать, как в девятнадцатом веке выживать — не просто физически, а со смыслом.
Я погасил свечу. Пошёл наверх, к себе. За окном — майская ночь, тёплая, с запахом яблоневого цвета и речной воды.
Завтра — снова день. Снова — работа.
Глава 19
Первая жалоба легла мне на стол двадцать шестого мая, в понедельник утром.
Писарь принёс — в стопке текущих бумаг, без выделения, потому что писарь не знал, что выделять. «Прошение торговца мучной лавкой Пышкина Фёдора Матвеича о краже». Я взял, прочитал. Двадцать четвёртого мая, в субботу вечером, после закрытия торговли, с прилавка Пышкина-младшего (племянника того самого Пышкина-мукомола, который был гласным и голосовал за дамбу) — исчезло шесть мешков крупчатки общей стоимостью двенадцать рублей. Мешки были готовы к вывозу, лежали под рогожей, никого не оставили сторожить: в прошлые годы за десять лет торговли такого не случалось. Пропали — бесшумно. Ни следов, ни свидетелей.