Я смотрел на него — на это лицо в морщинах, на отрубленное ухо, на двадцать мужиков за спиной, — и думал: вот сейчас я должен решить. Принять помощь — значит принять то, что хозяин нижнего города — не я и не Кашин, а Ефим Сапожников. Это значит — войти в его систему. Значит — что-то ему задолжать.
Не принять — значит обидеть. Серьёзно обидеть. И его, и нижний город, который смотрит. И, что важнее, — потерять руки. Двадцать пар. В момент, когда каждая пара рук — на вес золота.
Чиновничье решение очевидно. Принципиальное — сложнее.
Я выбрал чиновничье.
— Спасибо, Ефим Захарович, — сказал я. — Помощь принимаем. Подходите к десятнику Потапову, он распределит работу.
Сапожников кивнул. Едва заметно — не как кланяются начальству, а как кивают равному. И прошёл мимо меня к Потапову. Двадцать мужиков — за ним, гуськом, молча, как конвой.
Я смотрел им в спины. Чувствовал на себе взгляды: Потапов — он узнал Сапожникова сразу, я видел, как у него дрогнули плечи, — Митрохин (городовой!), который тоже узнал и который смотрел на меня с тем особым выражением, с которым служилые смотрят на гражданских, заключающих сделки с уголовниками. И Николай — мой Николай, который стоял у костра с факелом и смотрел, как его отец только что — на его глазах — пожал руку человеку с отрубленным ухом и поддёвкой каторжника.
Что Николай об этом подумает — я узнаю позже. Но в этот момент мне было важнее другое: на дамбе теперь работали девяносто человек. Сорок из артели. Пятнадцать наёмных. Десять городовых. Двадцать сапожниковских. И я. И Николай.
Девяносто пар рук против одной дамбы.
Уровень — два аршина и два вершка.
Вода прибывала.
Глава 14
Двадцать первого апреля, в пять утра, Потапов разбудил меня.
— Павел Андреич.
Я спал на бревне, на самом гребне дамбы, накрытый тулупом, с подложенным под голову мешком пустым. Сорок часов на ногах превратились в сорок часов сидя, потом в сорок часов лёжа на чём попало, — и в какой-то момент тело Стрешнева, сорокадвухлетнее, плотное, выносливое, всё-таки сдалось, и я провалился в сон, какой бывает у людей, которые перестали отличать день от ночи, голод от усталости и страх от спокойствия.
Потапов меня разбудил. Я открыл глаза. Серое предрассветное небо. Холодно — не апрельский холод даже, а какой-то костяной, проникающий через тулуп, через сюртук, через рубаху. Туман — низкий, плотный, — лежал над водой, и из этого тумана торчали верхние ряды мешков, как остатки крепостной стены после долгой осады.
— Уровень?
— Два аршина четыре вершка, — сказал Потапов.
Я сел. Молча. Два аршина четыре вершка — это четыре вершка выше дамбы. Это значит, что вода уже переливается. Где-то. Не везде сразу — но в самых низких местах, там, где гребень просел или мешки уложены неровно, — вода идёт через верх.