Мужики — большинство — остались в нижнем городе. Сторожить дома. Хотя сторожить там, после того как через эти дома прошла волжская вода, было особо нечего: что не унесло, то промокло.
Двадцать второго апреля, в три часа ночи, Сапожников разыскал меня в гостином дворе.
Я сидел в углу одной из лавок, на пустой бочке, и пытался не уснуть. Не от долга — тело уже не отзывалось ни на какие команды, — а потому, что нельзя было сидеть, не делая ничего, и при этом не уснуть.
Сапожников вошёл. Лицо — серое от усталости, вода на бороде ещё не высохла.
— Голова. Дело худое.
— Что?
— Тимофей Ильич. Старик из Кузнечной. Ему семьдесят восемь. Мы к нему — три раза. Ходили мои. Не идёт. Говорит: «Я тут родился, тут и помру. Никуда не пойду». Сидит на печи, в воде уже по колено в избе, а не идёт. Ребята насильно — нельзя. Старик — он же при разуме. Право имеет.
Я смотрел на Сапожникова. Сапожников — на меня.
— Я сам пойду, — сказал я. И встал.
— Голова, — сказал Сапожников. И в его тихом голосе впервые за всю ночь была — не насмешка, не оценка, а — забота. Кривая, неловкая, бандитская забота, но забота. — Голова, ты на ногах не стоишь. Свалишься в воде — никто не подымет. Сиди. Я ещё раз пошлю.
— Я пойду.
— Я не пущу.
Мы смотрели друг на друга — городской голова и хозяин нижнего города, — и в этом взгляде была странная конструкция: человек, которого по социальному положению я должен был презирать, не пускал меня в воду, потому что беспокоился за меня. А я хотел идти в воду, потому что не мог сидеть в углу на бочке и слушать, как старик отказывается от спасения.
— Тогда пойдём вдвоём, — сказал я. — Возьмём Митрохина. Он крепкий.
Сапожников посмотрел на меня. Прикинул. Кивнул:
— Вдвоём. Я и Митрохин. Ты — в дрожках до края слободки. Дальше — мы по воде. Договор?
— Договор.
Мы поехали. Я — в дрожках, на которых ехать было можно только до того места, где Кузнечная начинала уходить под воду, и там — Сапожников, Митрохин и ещё один из сапожниковских — слезли и пошли пешком. По колено в ледяной воде, с фонарём, к избе старика.
Я остался в дрожках. Ждал. Минут двадцать — может, тридцать. Лошадь нервно переступала, фыркала. Где-то далеко в нижнем городе лаяла собака. Звезды над головой — апрельские, ясные.
Они вернулись. Втроём. Без старика.
— Не пошёл? — спросил я.
Сапожников молчал. Митрохин молчал. Третий — молчал. Потом Сапожников сказал, ровно:
— Поздно. Когда мы пришли — он уже был в воде. Лежал. На полу, в избе. Видно, упал с печи и не смог встать. Вода — по горло уже.
— Жив?
— Не. Холодный. Захлебнулся, видать. Или сердце — старики. Мы вынесли. Положили на крыльце соседнего дома, повыше. Завтра — родственники приберут.