Это было хорошо. И от этого — мне стало даже немного теплее.
Анна.
Я ещё не успел заснуть после ухода Вебера, когда в дверь постучали — тихо, осторожно — и она вошла. В тёмном платье, с подносом в руках. На подносе — чайник, чашка, мёд в маленькой фарфоровой банке, ложка, лимон (откуда лимон в Бережанске в апреле — отдельный вопрос, и я уже знал ответ: Морозкин, у Морозкина в лавке всё есть, что есть в Москве).
— Папа.
— Аннушка.
Она поставила поднос на тумбочку. Налила чай. Положила мёд. Перемешала. Подала чашку — мне в руки. Чашка была горячая, и пар поднимался к моему лицу, и пах он мёдом и липой, и от этого пара я снова закашлялся, но мягче, как кашляют, когда тёплое.
— Карл Иванович сказал — десять дней постельного режима, — сказала Анна тихо. — Я его проводила до двери. Он сказал, что вам нужно полное спокойствие.
— Сказал.
— Я… — она замялась, — я буду за вами ухаживать. Если позволите.
Я посмотрел на неё. Девятнадцать лет. Тёмные волосы, серые глаза — мои стрешневские, — бледное лицо с тем выражением, которое я видел впервые: не настороженность, не подозрение, не наблюдательность, а — забота. Забота женщины, которая боится, и не хочет показывать, что боится, и поэтому делает: подаёт чай, поправляет одеяло, перемешивает мёд.
— Аннушка, — сказал я, — у нас же есть Глафира, Дуняша, Прохор…
— Они тоже будут. Но я — я хочу. — Она запнулась. — Папа, вы… вы там, у дамбы… вы могли погибнуть. Сапожников рассказал Прохору, а Прохор — Глафире, а Глафира — мне, что вы стояли в воде по пояс. По колено? По пояс? Не важно. Стояли. Ледяной. И таскали мешки, как мужик. Я не понимала, что это — ваша работа. Я думала — вы только распоряжаетесь, как раньше. А вы — сами.
Она замолчала. Потом — тише:
— Я очень за вас испугалась. И ещё — больше испугалась, когда увидела вас сегодня утром. Прохор сказал — не вставать. Я хотела сразу к вам, но Глафира сказала — нельзя, барина не беспокоить. А я… я не выдержала.
Я взял её руку — она лежала на краю одеяла, маленькая, бледная, с длинными пальцами, как у матери на портрете. Сжал — слабо, потому что силы не было. Анна руку не отняла.
— Аннушка, — сказал я, — я не погибну. Карл Иваныч обещал.
— Он сказал «если повезёт».
— Тогда — повезёт.
Она посмотрела на меня — долго, не мигая, — и я увидел в её глазах слёзы. Не текли — стояли. Девятнадцатилетняя девушка, выросшая с матерью, умершей от чахотки, и с отцом, который её не замечал, — теперь сидела у постели этого отца, который перестал её не замечать, и боялась, что и он умрёт, как мать.
И эти слёзы — мне сказали больше, чем все её прежние «папа, вы изменились». Анна — за полтора месяца — приняла нового Стрешнева как отца. Не «человека, который занял место отца». А — как отца. И теперь её страх был — страхом дочери.