— Вы назвали меня Аней, — сказала она ровно. — Вы никогда не зовёте меня Аней. Вы зовёте меня Аннушкой. Всегда.
Пауза.
— Аннушка, — поправился я. — Прости. Голова болит после вчерашнего… после дурного сна.
— У вас с утра голова болит, — сказала Анна. — Глафира говорила.
Глафира. Конечно. Я сказал Глафире, что голова болит, когда она заметила стакан вместо чашки. И Глафира — болтливая, добродушная Глафира — передала Анне. Потому что в этом доме всё передаётся всем, и каждое слово хозяина — это камень, брошенный в воду, и круги расходятся до самых краёв.
— Пройдёт, — сказал я.
Анна кивнула. Николай доел кашу. Я допил квас. Ужин закончился.
Я встал из-за стола, пожелал им — «доброй ночи», и это, кажется, тоже было неправильно, потому что Николай посмотрел удивлённо: видимо, Стрешнев не желал доброй ночи, а просто уходил. Ещё один пункт в списке. Ладно. Поздно.
Поднялся к себе. Кабинет. Закрыл дверь. Сел. Выдохнул.
И тут — через стену, тонкую, дощатую, через которую в этом доме слышно всё, — я услышал, как Анна плачет.
Тихо, сдавленно, в подушку — так плачут люди, которые не хотят, чтобы их слышали, и не знают, что стены в купеческих домах девятнадцатого века — это не стены, а декорация. Она плакала, и я не знал почему. От странности отца? От страха? От того, что человек, сидевший с ней за ужином, — не тот, кого она знала всю жизнь? Или от чего-то другого, давнего, не связанного со мной, — от одиночества, от мёртвой матери, от жизни в этом городе, в этом доме, в этом веке, где девятнадцатилетняя умная девушка заперта между кухней и приходским училищем?
Я не знал. И не мог спросить. И не мог помочь. Я мог только сидеть за стеной и слушать — и чувствовать себя вором, который залез в чужую жизнь и сломал в ней что-то, чего не умеет починить.
Плач затих. Стало тихо. За окном стемнело — мартовский вечер, короткий, без фонарей (масляный фонарь на углу не горел — фонарщик, видимо, забыл или поленился). Где-то залаяла собака. Где-то скрипнула калитка.
Я сидел в темнеющем кабинете и думал о том, что в Петербурге прямо сейчас — траур, и суматоха, и гвардия оцепляет Зимний, и новый император, которого ещё вчера звали цесаревичем, стоит у постели умирающего отца. А здесь — тишина, и собачий лай, и плач девятнадцатилетней девушки через стену.
И я — между двумя мирами. Не принадлежа ни одному.
Первый день в чужой жизни закончился. Я был жив. Я не был разоблачён. Я узнал, что Стрешнев — вор, должник и отец внебрачного ребёнка. Я узнал, что в городе нет водопровода, колодцы отравлены, а пожарная каланча вот-вот рухнет. Я узнал, что моего сына зовут Николай, ему скоро шестнадцать, он не ест грибы, и у него весёлые карие глаза. Я узнал, что мою дочь зовут Аннушка, ей девятнадцать, она замечает всё, и она плачет по ночам.