— Распоряжение — на двенадцать. Подпишу.
— Записал-с.
— Что с трактиром Гордеева?
Сычёв замялся. Опустил пенсне. Поправил.
— Тарас Лукич, по слухам-с, считает убытки. Точно — никто не знает. Подвал — затоплен. Запасы — пропали. Стены первого этажа — потрескались. По грубой оценке — тысяч пять. Может, шесть.
— Он подал заявление в городскую управу о возмещении?
— Нет, Павел Андреевич-с. И не подаст. Тарас Лукич — он гордый. Принять помощь от управы — для него унижение. Особенно — от вашей управы.
Особенно — от моей. Сычёв был тонок: добавил «вашей», чтобы я понял, что Гордеев теперь воспринимает управу как «стрешневскую», а не «гордеевскую» (а раньше — несомненно — было наоборот).
— Понятно. Что с Мельниковым?
— Молчит-с. Затаился. Подряд на ремонт ратуши — формально не отменён, но вы дали понять, что после паводка пересмотрите. Он ждёт. Каждый день приходит в управу, спрашивает «нет ли вестей». Писари устали-с.
— Передайте писарям: если Мельников придёт ещё раз — сказать, что городской голова болен, вестей нет, придёт после выздоровления. В управу — пока не приходить.
— Передам-с.
Сычёв ещё пятнадцать минут излагал — мелкие дела, текучка, прошения, повестки. Потом я подписал шесть бумаг — почерком, который дрожал, но узнавался. Сычёв собрал. Поднялся.
— Карл Иванович сказал — больше получаса нельзя.
— Знаю. До завтра, Фёдор Игнатьич.
— До завтра, Павел Андреевич-с. Поправляйтесь.
И — у самой двери, обернувшись:
— Павел Андреевич-с, я хочу вам сказать одну вещь, ежели позволите.
— Скажите.
— Этот город… — он замялся. Долго подбирал слова, и я молча ждал. — Этот город никогда такого головы не имел. На моей памяти — точно. И… я благодарен Господу, что доживу и увижу. Это всё-с.
Поклонился. Вышел.
Я лежал. Закрыл глаза. И подумал: вот. Вот — главный союзник. Сычёв, с пенсне, с сушёными яблоками, с двенадцатилетним стажем. Сычёв, который месяц назад смотрел на меня настороженно. Сычёв, который только что назвал меня «такой голова, какого Бережанск никогда не имел».
Это было, наверное, самое искреннее, что мне сказали в этой жизни.
Двадцать девятого апреля в дом пришла новость. Не от Сычёва — от Прохора, который услышал её в собственном крыльце от соседского лакея, который услышал её у мясника, который услышал её на базаре, который услышал её от почтового нарочного, прискакавшего из губернского города. В Бережанске информация распространялась так, и распространялась быстро.
— Барин, — сказал Прохор, входя в спальню с чашкой бульона (Глафира третьего дня поняла, что для выздоравливающего нужен бульон, и теперь варила его непрерывно — куриный, крепкий, с травами), — нынче в соборе зачитывают Манифест.