Стрешнев говорил. Настоящий Стрешнев — именно так. Я читал это между строк его дневника, я слышал это от Анны, я чувствовал это по реакции Николая: отец, который презирал книги. И вот этот отец вдруг «читал Достоевского».
— Я… многое пересмотрел, Николай, — сказал я. — Прочти книгу. Поговорим.
Я вышел из кабинета — быстро, пока не наговорил ещё чего-нибудь, — и услышал за спиной тишину. Николай стоял с книгой и смотрел мне вслед — я знал, что смотрит, я чувствовал его взгляд, — и в этом взгляде было то же, что у Анны: недоумение, надежда и страх. Три вещи, которые чувствуют дети, когда родитель вдруг становится другим, — и они не знают, радоваться этому или бояться.
Досье: обновить.Залесский — даёт литературу. Следить. Не запрещать, но контролировать. Стрешнев не читал Достоевского — ещё один прокол. Николай запомнит.
Двадцать шестого марта я остался дома. Не по болезни — по необходимости, которую не мог объяснить ни Прохору, ни Сычёву, ни себе. Мне нужно было побыть одному.
Я зашёл в спальню — не свою (спал я в кабинете на диване, привычка, которая укоренилась с первых дней), а бывшую супружескую, которая стояла нетронутой с семьдесят девятого года: кровать, комод, зеркало, — и портрет.
Елизавета Семёновна Стрешнева, урождённая Хлудова. Тысяча восемьсот сорок первого года рождения. Умерла в тысяча восемьсот семьдесят девятом — от чахотки, в этом доме, в этой комнате, на этой кровати. Ей было тридцать восемь лет. Мой возраст — тот, ракитинский.
Портрет — маслом, в золочёной раме. Молодая женщина с тёмными волосами, зачёсанными гладко, с серьёзными тёмными глазами — не грустными, как мне показалось в первый день, а — думающими. Лицо тонкое, правильное, красивое — той красотой, которая не бросается в глаза, а проявляется со временем, как изображение на фотобумаге. Белое кружево у горла. Тень улыбки — или мне показалось.
Я стоял перед портретом и ничего не чувствовал.
Это мучило меня — и я не мог объяснить почему. Я — Ракитин. Я никогда не знал эту женщину. Она умерла за сто сорок пять лет до моего рождения. Для меня она — строчка в семейной записке, портрет на стене, имя в дневнике. Но для Стрешнева — для того Стрешнева, чьё тело я носил, чьё имя произносил, чьих детей называл своими, — эта женщина была всем. Он женился на ней в шестидесятом — двадцать один год назад. Она родила ему Анну и Николая. Она болела — долго, мучительно, — и умерла, и он написал в дневнике: «Три года без Лизоньки. Ходил на могилку. Грязь», — и это была единственная строчка за три года, в которой его голос был живым.