И — четвёртого мая, в среду — баба Настасья пришла. Та самая, торговка рыбой с Базарной площади, бой-баба, голос которой громче колокола. Она — пешком, с базара, через весь верхний город, к моему дому — пришла «с поклоном».
Прохор провёл её в коридор у спальни. Вошла она ко мне — без церемоний, сразу к делу. Большая, в платке, в тулупе, с красными руками, в которых она держала узелок.
— Дай Бог здоровья, Павел Андреич!
— Здравствуй, Настасья.
— Если б не ты — потопли бы! Ей-богу, потопли бы! Я там жила — на Рыбацкой, у самого края, у воды. Изба — последняя в ряду. Если б не дамба твоя — да твои мужики, что её держали, — снесло бы избу к чёртовой матери, прости, Господи. И меня. И Феньку с Гришкой, внуков моих. — Она перекрестилась. — Я — простая баба. Свечку поставлю в собор, как пройдёшь. И за тебя. И за всех твоих. Вот. И тебе принесла.
Она протянула узелок. Развязала на коленях. Внутри — печёная рыба, завёрнутая в холстинку. Большой кусок осетрины. И — банка с икрой, маленькая. Свежей.
— Бери. Свежее. Для здоровья. Сама готовила.
— Настасья, — сказал я, — это слишком много. Икра — это…
— Бери, голова. Это от меня. Это — спасибо. У меня внуки живы — благодаря тебе. Что мне твоя икра. — Она сунула узелок мне. — Ешь. Поправляйся. Городу — голова нужна. Живая.
И — поклонилась в пояс. Низко. Без подобострастия — а просто по-старинному, как кланяются равному, который сделал большое.
Я смотрел на неё. И не знал, что сказать. В Нижнеярске — за тринадцать лет — мне ни разу не кланялись в пояс. И не приносили икру. И не плакали при мне от радости, что внуки живы.
— Спасибо, Настасья, — сказал я. — Передай поклон внукам.
— Передам, голова. Передам.
Она вышла. Я лежал с узелком на одеяле. И — не мог открыть. Просто смотрел и думал.
Морозкин зашёл вечером того же дня. Неофициально — «по пути с базара». Сел у постели. Принёс новость:
— Павел Андреевич, в нижнем городе вас называют «наш голова». «Наш». Не «городской голова», не «Стрешнев», а «наш». Это — я первый раз слышу за десять лет, что я в Бережанске.
— И что это значит, Савва Парфёнович?
— Это значит, — Морозкин помолчал, и в голубых глазах за светлой бородой что-то блеснуло, — это значит, что вы — теперь в нижнем городе как святой. Не в богословском смысле, а в народном. Вас защитят. Вас не сдадут. К вам пойдут — с любым делом. Это… дорогого стоит, Павел Андреевич. Очень дорогого.
— Дорого мне стоило, — сказал я. И закашлялся. — Простуда — на десять дней.
Морозкин слабо улыбнулся:
— Цена приемлемая. Простуду переживёте. А репутация — она с вами останется.