Сычёв был в коридоре. Увидел меня — и тоже сделал движение, которое я не видел у него никогда: снял пенсне, протёр, надел, — и в этом жесте читалось волнение. Настоящее.
— Павел Андреевич-с! Рановато, рановато… Карл Иванович сердиться будет.
— Я договорился с Карлом Ивановичем, Фёдор Игнатьич. На четыре часа в день. Пройдёмте в кабинет.
Мы прошли. Кабинет — такой же, как десять дней назад: стол с зелёным сукном, чернильница с бронзовой крышкой, стопка бумаг. Правда, стопка — втрое выше: за десять дней моего отсутствия Сычёв копил всё, что требовало моей подписи, и теперь ждал, когда я вернусь.
На самом верху стопки лежала записка. Не на казённом бланке — на простой писчей бумаге, сложенной пополам. Сычёв заметил мой взгляд и кашлянул:
— Это — с утра-с. Нарочный принёс. Положил на стол самолично. Я не читал-с, конверт был запечатан, но… по почерку видно-с.
Я взял записку. Развернул.
'Уважаемый Павел Андреевич,
Узнав о Вашем выздоровлении и возвращении к делам городским, покорнейше прошу Вас назначить мне встречу для обсуждения дела нашего, которое, как Вы изволите помнить, требует разрешения. Я, со своей стороны, готов прибыть в удобное Вам время и место.
Ваш покорный слуга,
А. М. Цукерман.
Сего 6 мая 1881 года.'
Почерк — аккуратный, мелкий, с лёгким наклоном влево. Слова — вежливые. Тон — безупречно учтивый. И всё это вместе — напоминало тот сорт вежливости, которым кредиторы обращаются к должникам за полсекунды до того, как сдают дело судебному приставу. Мягкое бархатное бельё, под которым — железный прут.
Я посмотрел на Сычёва. Сычёв посмотрел на меня.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — ответьте господину Цукерману. На этом же бланке. Завтра, седьмого мая, в три часа пополудни. У меня дома. Напишите от моего имени — под мою диктовку.
— Сию минуту-с. — Сычёв сел, взял перо. — Диктуйте-с.
Я диктовал. Сычёв писал — осторожно, не торопясь, и я видел, как он мысленно оценивает каждое слово. Когда закончили, он перечитал, кивнул и сказал:
— Павел Андреевич-с. Я смею предположить, о каком деле речь идёт?
— Смею предположить, что вы знаете, Фёдор Игнатьич. Потому что вы в управе двенадцать лет, и вы знаете о прежнем Стрешневе всё. Включая то, о чём он сам старался забыть.
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел. Долго молчал. Потом — очень тихо:
— Долг. Восемь тысяч. Из карт.
— Именно. Срок истёк в прошлом месяце. Насколько я понимаю.
— Тридцать первого марта-с. Но Аарон Моисеевич — человек аккуратный и не тороплив. Он понимает: у городского головы — паводок, обстоятельства. Он дал неделю. Две. Три. Но теперь — пришёл сам. Это значит… — Сычёв осёкся.