Сказать ему полуправду — тоже не получилось бы. Серафим был мастер вопросов и мастер ответов, он слышал нюансы, и он мгновенно распознал бы заготовку.
Оставалось — сказать то, что было ближе всего к правде в моих обстоятельствах. Не ракитинской правде. И не стрешневской лжи. А — третьей правде, той, которая возникла за эти девяносто дней в этом теле, в этом городе, с этими людьми.
— Батюшка, — сказал я медленно, — я отвечу честно. Я не знаю.
Серафим ждал. Не перебивал. Не подсказывал.
— Я не знаю, — продолжил я, — верю ли я в том виде, в каком верите вы. У меня нет той уверенности, которая есть у вас. Я никогда не чувствовал Бога как присутствие. Я много читал, и много сомневался, и не могу сказать себе: «Я — верующий». Это было бы неправдой.
Серафим слушал. Тёмные глаза — внимательные, спокойные.
— Но, — сказал я, — я верю в то, что людям нужно помогать. Я верю, что если человек слаб, страдает, в опасности, — нужно сделать что-то. Не потому, что Бог велел (я не уверен, что Бог велел — я не уверен, что Бог есть в том смысле, в каком вы это понимаете), а потому что иначе — не по-человечески. И я верю, что зло, если не противиться ему, — растёт, а добро, если не делать его, — исчезает. Поэтому я — делаю. На том уровне, на котором могу. Делаю — не потому, что жду награды. Не потому, что боюсь наказания. А потому, что если не делать, то мир становится хуже, и я в этом ухудшившемся мире тоже — живу. Это — достаточно, батюшка? Для того, чтобы со мной разговаривали?
Я замолчал. Серафим тоже молчал. Долгую минуту. Или две. Или три. Время в таких разговорах не ощущается.
Потом — он сказал, очень тихо:
— Павел Андреевич. Я — настоятель собора. Я служу Богу уже тридцать лет. За эти тридцать лет я исповедовал тысячи человек. И я вам скажу одну вещь, о которой обычно не говорю с амвона. У большинства людей, которые приходят на исповедь, — вера не похожа на ту, которой учат в семинарии. У большинства — вера ненадёжная, страхующая, пополам с сомнением, пополам с привычкой. И только у очень немногих — настоящая, с тем присутствием, о котором вы говорили. Я за тридцать лет встретил, может быть, троих таких. Остальные — колеблются. И те, кто «не знают», — часто делают больше добра, чем те, кто «точно знают». Потому что у первых — есть сомнение, а сомнение заставляет их проверять себя каждый день. А у «точно знающих» — сомнения нет, и они часто превращаются в фанатиков.
Он посмотрел на меня — и в его глазах была не жалость, не снисхождение, а — уважение.
— Павел Андреевич, — сказал он, — ваша честность — ценнее, чем ваше заученное «верую». Я — понимаю, что вы не верите, как верю я. Но я также понимаю, что вы — делаете. Я понимаю, что вы — не обманываете. И я понимаю, что вы — не отказываетесь от того, во что веруют другие: вы приходите в храм, вы стоите, вы благоговейно молчите, вы не издеваетесь, не спорите, не обличаете. Этого — достаточно. Не в смысле «ты уже спасён». Не смысле «больше ничего не надо». А в смысле «с таким человеком можно работать вместе, можно строить одно дело, можно делить один город».