— Я к внукам, — сказала Аграфена Тихоновна, проходя мимо меня, как мимо предмета мебели. — Не к тебе.
Она. Старуха, которую Стрешнев упоминал в дневнике с тем тоном осторожного недовольства, с каким упоминают зубную боль: «Аграфена Тихоновна приходила, опять попрекала». Тёща. Мать покойной Елизаветы. Человек, который знал настоящего Стрешнева двадцать лет, презирал его примерно столько же и терпел — ради внуков.
Анна выбежала из своей комнаты — и впервые за эти дни я увидел на её лице что-то, кроме настороженности: радость. Она обняла старуху — осторожно, как обнимают хрупкую вещь, — и Аграфена Тихоновна ответила, и лицо у неё на мгновение стало другим: мягким, живым. Потом — закрылось обратно.
Николай спустился, поздоровался — сдержанно, но с теплом. Показал бабке часы — новые, золотые, подарок.
— Это тебе Павлуша подарил? — спросила Аграфена Тихоновна, и в её голосе было столько недоверия, что хватило бы на судебное заседание.
— Папа, — подтвердил Николай.
— Гм, — сказала старуха и посмотрела на меня. Я выдержал взгляд.
За чаем — Аграфена Тихоновна пила из своей чашки, принесённой Прохором откуда-то из буфета (видимо, у неё была своя, особая), — она сидела напротив меня и наблюдала. Молча. Минут пять. Потом:
— Ты чего это, Павлуша, трезвый сидишь в восемь вечера? Нездоровится?
— Бросил, Аграфена Тихоновна, — сказал я. — Довольно.
Старуха чуть не уронила чашку. Не буквально — руки у неё были крепкие, — но движение было: чашка дрогнула, блюдечко звякнуло.
— Бросил? Мадеру свою? Ты?
— Я.
— Совсем?
— Совсем.
Пауза. Аграфена Тихоновна смотрела на меня — и я видел, как за тёмными глазами работает механизм, отличный от сычёвского, но не менее точный. Сычёв считал отклонения от нормы. Аграфена Тихоновна искала объяснение — из своего набора, из своего мира, где мужик либо пьёт, либо покаялся, и третьего не дано.
— Ну, слава Богу, — сказала она наконец. — Может, Лизонька с небес надоумила.
— Может быть, — сказал я.
— И трубку бросил?
Трубку. Стрешнев курил трубку. Я — нет. И за шесть дней ни разу не курил, и никто не заметил — или я думал, что не заметил. Прохор промолчал. Глафира — тоже. Но Аграфена Тихоновна — заметила. Потому что Аграфена Тихоновна замечала всё.
— И трубку, — сказал я.
— Чудеса, — сказала старуха и перекрестилась. — Не к добру, видать. Или к добру. Поживём — увидим.
Она пила чай. Я пил чай. Анна и Николай сидели рядом — тихие, внимательные, считающие каждое слово. Потом Аграфена Тихоновна сказала — между прочим, как бы невзначай, отхлёбывая из чашки:
— А почерк-то у тебя изменился, Павлуша. Я записку твою видела — ту, что Ерофей привозил, когда ты в управе допоздна задержался. Буквы какие-то… другие. Крупнее. И наклон не тот.