Но Анна видела задержку. И не она одна — мне показалось, что отец Серафим, проходя мимо первого ряда с кадилом, задержал на мне взгляд. Может, показалось. А может, и нет.
Мне нужно выучить литургию. Порядок богослужения, все ключевые моменты, когда кланяться, когда креститься, когда говорить «аминь». Срочно. Потому что в городе, где всё общество ходит в собор каждое воскресенье, а Великий пост продлится ещё пять недель, городской голова, который не умеет креститься вовремя, — это не странность. Это скандал.
Молебен закончился. Люди расходились медленно, тихо, группами. Я кивал — направо, налево, — потому что меня узнавали, кланялись, и я должен был отвечать, а я не знал ни одного лица и ни одного имени. Улыбался сдержанно. Кивал. Говорил «Божья воля» — и это, кажется, было правильно, потому что люди кивали в ответ.
На выходе из собора — холодный воздух, мартовские сумерки, мокрый снег — я увидел Николая. Он стоял с двумя гимназистами, и лицо у него было серьёзное, взрослое, не мальчишеское.
— Папа, — сказал он, подойдя, — а новый государь — какой он? Вы знаете?
Я знаю. Я знаю о нём всё: и что он будет править тринадцать лет, и что он задавит всё живое в стране, и что он умрёт в Ливадии в девяносто четвёртом, и что после него придёт Николай, слабый и несчастный, который доведёт империю до конца. Но сказать я мог только:
— Говорят, человек твёрдый. Посмотрим.
Николай кивнул. Мы пошли домой — по тёмной Соборной улице, мимо масляного фонаря, который на этот раз горел, и жёлтый его свет дрожал в мокром мартовском воздухе.
Завтра у Николая день рождения.
Я этого не знал.
Утро третьего марта.
Я спустился к завтраку без десяти восемь — раньше, чем вчера, — и в столовой уже сидели оба. Анна — в обычном тёмном платье. Николай — в праздничной белой рубахе, с вышитым воротом, свежей, отглаженной, явно надетой не просто так.
— Доброе утро, — сказал я, садясь.
Николай посмотрел на меня. Ждал. Глаза — карие, живые, с золотыми крапинками, материнские, — смотрели с ожиданием. Он ждал чего-то. Чего-то конкретного, определённого, чего-то, что отец говорил ему каждый год в этот день, или не каждый, или хотя бы иногда, — а я не знал, чего именно, потому что в дневнике Стрешнева не было записи «3 марта — день рождения сына». Ни в одном году. Ни разу.
Пауза.
Я размешивал сахар в чашке — чай уже стоял, Глафира подала, — и чувствовал, как тишина густеет, как суп, который варится слишком долго.
— Аннушка, — сказал я, обращаясь к дочери, потому что молчание нужно было разбить, — передай, пожалуйста, хлеб.