Тишина. Юрист подрядчика что-то шепчет ему на ухо. Костя ждёт — спокойно, холодно, не давя, потому что давить уже не нужно: он положил человека одним движением, без единого грубого слова, не повысив голоса. Просто выложил факты и дал выбор, в котором выбора нет.
Подрядчик сдаётся. Бормочет про «пересчитаем, конечно, войдём в положение».
— Константин Владимирович, — говорит подрядчик, собирая бумаги, — вы понимаете, что мы и так работаем на пределе рентабельности…
— Виктор Степанович, — перебивает Костя, и в голосе — ноль. Не злость, не раздражение. Ноль. — Я только что показал вам разницу между тем, что вы закладываете, и тем, что поставляете. Рентабельность тут — неподходящее слово. Цифры жду к шести.
Подрядчик замолкает. Кивает. Его юрист убирает блокнот.
И вот что меня добивает: Костя на этом не останавливается, не торжествует, не давит дальше. Получил своё и тут же отпустил. Будто и не было. Он не унижает поверженного, не топчет — это было бы мелко, а он не мелкий. Он просто берёт следующий лист и едет дальше, как асфальтовый каток, которому всё равно, что под ним. Вот эта будничность пугает больше любого крика. Человек, который рушит чужую схему на пятнадцать процентов и тут же забывает об этом, переходя к дренажу, — это страшнее всякого гнева. Гнев хотя бы человеческий. А это — машина. Холодная, точная, безотказная.
Костя смотрит на следующего.
— Итого, — говорит он, — по фундаменту ждём пересчёт к шести. Теперь дренаж.
Вся переговорная выдыхает почти синхронно. Я смотрю на наших — у финансиста на лице восхищение пополам с облегчением «слава богу, не на меня», юрист прячет улыбку.
Я смотрю на него — на этого ледяного хищника во главе стола, перед которым только что спасовал матёрый подрядчик, и у меня внутри всё переворачивается.
Я знаю то, чего не знает ни один человек в этой переговорной. Ни финансист, ни юристы, ни подрядчик, ни даже его собственная невеста.
Я знаю, что этот лёд стоял на коленях у моих ног и целовал мне пальцы, что он купил два вина, потому что не знал, какое я пью. Что у него за закрытой дверцей кабинета — модельки самолётов, мечта одинокого девятилетнего мальчика. Что он отворачивается к окну, когда ему слишком, чтоб не показать лица. Что он шепчет «привыкай» и держит меня, когда я плачу непонятно отчего.
Весь мир видит вот это — лезвие, хватку, холод. А мне одной достаётся другое. Тёплое, нежное, голое, спрятанное так глубоко, что никто и не подозревает.
И от этого — от того, что я единственная на свете, кому он показывает мягкое, — у меня кружится голова. Это пьянит сильнее любого вина, сильнее любой страсти. Гордость — дикая, собственническая, незаконная гордость: вы все его боитесь, а он мой. Вы видите бритву, а я знаю, что под ней.