Она отшатывается. Вжимается спиной в колонну, будто я её ударил под дых. И смотрит на меня, а в глазах разом всё: боль, неверие, и что-то ломающееся, оседающее, как дом при сносе.
— Ты врёшь, — говорит она, и голос дрожит, но она держит. — Я же вижу, что врёшь. Ты целовал мне пальцы. По одному. Ты рассказал мне про прихожую — то, чего не рассказывал никому. Ты прятал мой рисунок в карман. Ты отворачивался к окну, чтоб я не видела твоего лица. На той стройке ты плакал, как ребёнок. Я для тебя не игрушка, Кость, и ты это знаешь лучше меня. Зачем ты сейчас это делаешь?
И вот тут мне больнее всего за весь этот поганый вечер.
«Игрушка. Смазливая девка, когда обоим скучно».
Я доезжаю с парковки домой на автопилоте, не помню как. Поднимаюсь к себе, закрываю дверь, сползаю по ней на пол — моё привычное место и не реву даже. Сижу пустая. Раздавленная. Будто из меня вынули позвоночник.
Потому что он сделал то, что не делал никто и никогда. Хуже, чем отец с его клеткой. Хуже, чем Илья с его изменами. Он взял всё, что между нами было настоящего: пальцы, прихожую, рисунок в кармане, двух утопающих в бытовке на стройке и назвал это игрушкой. Скукой. Возней. Он не просто бросил меня. Он стёр. Объявил, что ничего не было.
И самое страшное — я знаю, что он врал.
Вот в чём пытка. Если б он правда не любил, если б это правда была для него игрушка — мне было бы проще. Я бы возненавидела его и выжила. Но я видела его лицо там, у колонны. Я видела, как каждое слово раздирает его самого. Я видела тот миг, когда он был в шаге от того, чтоб сломаться и сказать правду, и не сломался. Я знаю, что он жёг нарочно. Что назвал меня игрушкой именно потому, что я для него не игрушка, а всё.
Он соврал мне в лицо самой жестокой ложью на свете, чтоб не дать мне бросить его первой. Сжёг нас дотла из страха быть сожжённым. И ушёл, не оборачиваясь. Как его отец из той прихожей.
И я сижу на полу, раздавленная этой ложью, которую вижу насквозь, и от этого «вижу насквозь» только хуже, потому что я не могу его за это даже толком возненавидеть. Я понимаю, почему он это сделал. И от понимания — больнее.
Два дня я никакая. Хожу на работу, кладу папки на стол, говорю «сводка готова» — мы оба теперь играем в чужих по-настоящему, без единого взгляда. Глеб звонит — я отвечаю односложно, и он встревоженно спрашивает, не заболела ли я.
— Ты не заболела? — В голосе у него та самая тихая тревога, без претензии. — Ты три дня какая-то…
— Устала, — говорю.
— С работой много?
— Да.
— Хочешь, я завтра заеду, с едой? Не надо никуда идти, просто посидим.