Она пила. Я пил. Не кофе. Чай. Потому что кофе — утром. Вечером — чай. Потому что вечером можно медленнее. Потому что вечером — четыре шага, а не пятьдесят метров.
Потому что она рядом. И рядом — безопасно. Не ей — мне.
Не думать. Не сейчас.
Рапорт. Протокол.
Две чашки. Каждый вечер.
Как тогда.
Нет. Не как тогда.
По-другому.
С Леной — горело. Быстро, жарко, три месяца. Вспыхнуло — полыхнуло — сгорело. Пожар, который можно было потушить. Если бы не вышел за кофе — может, потушил бы. Со временем. Пожары выгорают. Это закон.
С ней — другой огонь. Не вспыхивает — тлеет. Думаешь — погасло. Кофе утром, лиса с кривым хвостом, «палки с щетиной» — нормально, рабочее, штатное. Погасло. Потом — цветок на запястье. Вспышка. Давлю. Гашу. Погасло. Потом — мизинец на кухне. Вспышка. Давлю. Погасло. Потом — коридор, стена, её губы. Вспышка. Давлю, давлю, давлю. «Простите.» «Не повторится.» Погасло.
Не погасло. Тлеет.
Семнадцать портретов в блокноте. Вспышка. Её голос: «Не говорите "не повторится". Один день.» Вспышка. Тлеет. Разгорается. Тлеет. Разгорается.
Яся не гаснет. Тлеет и разгорается, тлеет и разгорается. Огонь, который не потушить. Нет протокола для огня, который не тушится. Нет инструкции. Заливаешь водой — тлеет. Засыпаешь землёй — тлеет. Уходишь — тлеет. Возвращаешься — вспышка.
Не замена. Не повторение. Хуже. Потому что с Леной я знал: пожар. Опасно. Понятно. С ней — не знаю. Не пожар, не тление, не вспышка. Всё сразу. И ничего не гаснет.
Есть — она. Босая, с карандашом в волосах. С лисами и голубыми глазами. И огонь, который я никак не могу потушить.
Впервые за три года не могу.
Глава 20. Дождь
Яся
Дождь шёл третий день.
Апрельский: тяжёлый, серьёзный. Как будто небо решило вымыть Москву и не собиралось останавливаться, пока не добьётся результата. Москва сопротивлялась — грязно, шумно, с пробками и ругательствами. Дождь настаивал.
Я стояла у окна. Роман разрешил, если его не открывать. Стекло между мной и миром. Холодное, мокрое от конденсата. Город за ним — размытый, как недосушенная акварель: огни растекались жёлтыми пятнами, дома теряли контуры, люди внизу — маленькие, с зонтами двигались, как клякся по мокрой бумаге.
Красиво. Если не думать о том, что я не могу выйти.
Три недели. Двадцать один день в этой квартире. Двадцать одно утро с кофе, двадцать одна ночь с кисточкой, двадцать один раз «доброе утро» человеку, который спит на полу в коридоре и покупает мне краски.
Двадцать один день и я привыкла. К стенам, к мрамору, к запаху отцовского одеколона, который постепенно выветривался и заменялся другим: скипидар, краска, мыло, металл. Мой запах и его. Смешанные. Как краски в банке с водой — каждая отдельно, но вместе — бурое, мутное, ни на что не похожее.