Молчу. Смотрю на папку. На него нет. На него смотреть опасно.
— Это всё, — говорит. — Я пошёл.
Поворачивается.
И вот тут лучше бы он не поворачивался.
Потому что когда он поворачивается, чтоб уйти, во мне что-то срывается с цепи. Не голова — тело. То самое предательское тело, которое я держала в кулаке вместе с головой, и оно молчало, терпело. А сейчас, когда он уходит насовсем, по-настоящему, оно взвыло в голос.
— Стой, — говорю.
Не своим голосом.
Он замирает.
И я делаю то, чего себе все эти дни запрещала под страхом смерти. Подхожу. Со спины. Лбом упираюсь между лопаток. Руками за куртку, в кулаки, как держатся за поручень, когда вагон трясёт.
Он не двигается. Слышу под щекой, как у него колотится сердце — часто, загнанно, через рёбра. Значит, не такой каменный, каким прикидывается.
— Вер, — хрипло, не поворачиваясь. — Не надо. Не так. Тебе же будет хуже. Я тебя знаю.
— Молчи.
Разворачиваю его сама, он поддаётся, как будто всё это время только и ждал, чтоб его развернули. И тянусь к губам — зло, отчаянно, без всякой нежности, как тянутся не к человеку, а к обезболивающему. Столько дней боли, три года морозилки и вот оно, тёплое, живое, рядом, дышит. Можно на одну минуту перестать болеть.
Он держится секунду, не дольше. Потом не выдерживает. Конечно, не выдерживает.
Мы целуемся как двое тонущих, которые знают, что всё равно пойдут ко дну, но хоть один глоток воздуха перед дном. Спина к стене в прихожей, той самой, где я месяц сидела на полу. Куртка летит вниз. Его руки в моих волосах, мои под его рубашкой, на горячей коже, и я цепляюсь, цепляюсь, будто этим можно склеить всё одним поцелуем.
— Вер… — шепчет мне в губы, рвано.
— Не говори ничего. — Тяну сильнее. — Просто… на минуту. Дай не болеть. Одну минуту.
И он почти. Мы почти. Ещё одно движение и провалимся оба, и будь что будет.
А потом он шепчет тихо, в висок, чтоб успокоить, чтоб остановить эту мою дрожь:
— Тише. Я здесь. Всё хорошо. Тебе не кажется, слышишь? Не кажется.
«Не кажется».
И всё.
Меня будто окатывают ледяной водой с головой.
Потому что «кажется» — это его. То. Трёхлетней давности. Которым он стирал мне рассудок в труху. Он сказал наоборот, «не кажется», чтоб успокоить, а я слышу только корень. «Кажется». «Кажется». То самое слово, на котором он меня когда-то и сломал. Оно во мне как кнопка: жмёшь и я снова та, в очереди к врачу, уверенная, что чокнутая.
И тело — то самое, что секунду назад выло и тянулось, — каменеет. Мгновенно. Будто рубильник.
Отшатываюсь.
— Не могу, — говорю. — Стой. Не могу.
Он замирает в ту же секунду. Руки прочь, в стороны, будто я раскалённая. Не держит. Тяжело дышит, упирается лбом в стену рядом с моей головой.